Форум

Рассказ от Пуха

Пух: Пишу альтрассказ, выкладываю первую часть. Читай, критикуйте, буду рад отзывам.

Ответов - 14

Пух: Июнь 183… года выдался в Воронежской губернии на редкость жарким. В душном мареве расплывались очертания почтовой станции. Проезжающие старались немедля забиться в тень, просили квасу со льда, дремали. Молодой гвардейский офицер вызывал сочувственные взгляды своей наглухо застегнутой формой. Офицер этот, Николай Александрович Григорьев, ожидал казенных лошадей, крепко отругав старика-смотрителя за задержку. Он направлялся на юг, в Кавказский корпус, получить награду и переждать нелегкое время. Причина сего была вполне обычная – дуэль. Дрались с одним камер-юнкером, а повод для дуэли был, в сущности, пустяшным, какая-то певичка, о которой теперь Николай Александрович забыл и думать. Он и не стремился к дуэли, поскольку уже раз стоял под пистолетом и храбрость свою доказал свету вполне. Да и бретерство лично ему претило. Но секунданты то ли не смогли, то ли не захотели уладить дело миром, и пришлось драться. Пуля противника прошла стороной, а вот Григорьеву не повезло – дрогнула рука и пуля угодила прямо в правую руку камер-юнкера, которую тот с пистолетом поднял, защищаясь, и оторвала два пальца. Дело получило огласку, и хоть за Николая Александровича просили, избежать опалы не удалось. Государь собирался на закладку Курской железной дороги, поэтому решил дело сразу. Чтобы не бросать тень на полк, в два дня Григорьеву было велено собраться и уехать из Петербурга. Командир полка упросил отправить проштрафившегося офицера на Линию. Дело было известное – блестящий гвардеец, со связями, принятый ласково новым Наместником, примет участие в кампании, получит орден, при удаче и Георгия даже, и через полгода с честью вернется в полк. Так он и объяснил Николаю Александровичу при прощании, но тот все равно досадовал на необходимость расстаться с блестящей и приятной столичной жизнью, отправившись в варварские и недостойные просвещенного человека края. До того Григорьев Петербург покидал редко и ненадолго, в основном в детстве, когда жил с теткой летом на мызе близь Гельсингфорса. В отличие от большинства сверстников-дворян, он никогда не жил в деревне и не представлял России за пределами Петербурга иначе как Патагонию или иной дикий край. Мать Николая Александровича умерла родами, а отец воспитанием сына совершенно не занимался, сам проживая большую часть года в рязанском имении. Александр Аристархович Григорьев был храбрый драгунский офицер. Карьера его не задалась, так как он дважды был разжалован в солдаты за дела чести. Под Иеной ему раздробило пулей бедро, и он вышел в отставку в чине полковника. С молодости Александр Аристархович увлекался философией энциклопедистов, в особенности выделяя Руссо. У Жан-Жака ему чрезвычайно импонировала идея естественной и простой жизни, почему в имении он окружил себя целым гаремом из пригожих дворовых девок. Единственного сына полковник отдал во младенчестве сестре, вдове фон Штернберг и наказал готовить к военному поприщу, единственно приличному для дворянина. Николай рос ребенком живым, склонным к проказам, чему бездетная тетка, не чающая души в племяннике, вовсе не препятствовала. Позже, в кадетах, эта шаловливость часто приводила к бедам и суровым наказаниям, да и от сверстников домашнему мальчику доставалось часто. Так что Николай Александрович постепенно замкнулся в себе и выработал привычку к холодному ироническому обращению, что уже в полку составило ему славу денди. В службе он был аккуратен, вполне предан полку, явных пороков за ним не водилось, так что карьера складывалась успешно. По смерти отца гвардии корнет Григорьев получил приличное наследство и стал недурной партией. Был он довольно высок (так что хотели отдать поначалу в драгуны), строен, а задумчивые карие глаза привлекали внимание многих девиц. Тетка уж хлопотала о выгодной партии, когда обрушилась беда двадцать шестого года и оба богатых отцовских имения были сожжены дотла, а от тысячи с лишним душ осталось менее половины. Николай Александрович, впрочем, не сильно расстроился, благо вскоре подоспел чин поручика. Но теперь приходилось глотать дорожную пыль, лицезреть унылые пейзажи и еще более унылых людей, и утешаться единственно тем, что через полгода он будет штаб-ротмистр, а к Анне добавиться Владимир. Наскучив ожиданием, Григорьев вышел во двор, где сразу нашел глазами подлеца-смотрителя. Тот беседовал с двумя казаками в черкесках. Знающий человек мог бы сказать, что то были линейцы, но Николай Александрович к числу таковых не принадлежал. От скуки он начал рассматривать казаков. Оба были молоды, но держались уверенно и даже развязно. Первым внимание поручика привлек русоволосый здоровяк двенадцати вершков росту, с широченными плечами и ладонями. На загорелом лице выделялись ярко-синие глаза, полные губы расходились в улыбке, обнажая здоровые белые зубы, недлинная бородка курчавилась. Он стоял, широко расставив ноги, спокойный и уверенный в себе, и внимательно слушал смотрителя. Казалась, жара его совсем не донимала. Второй казак был невидный и неприятный с виду. Невысокий, хотя и широкий в плечах, с серыми, какими-то мышиными волосами, он стоял на месте, притопывая ногой и откинувши голову. Вдруг он резко повернулся и уставился прямо в глаза Григорьеву. Глаза у казака были узкие, зеленые, зло и цепко смотрели они, тонкие губы кривились. Казак смотрел так несколько секунд, потом неспешно, не опуская глаз, отдал честь. Григорьеву пришлось ответить – казак был в чине поручика, а второй, видный – подпоручика. Тут же он заметил, что хоть одежда казаков была запыленной, оружие их было богатое, в серебре. - Григорьев! Идемте обедать! – раздалось с крыльца. Николай Александрович узнал по голосу юнкера Привалова, с которым сошелся в дороге. Он повернулся и пошел в помещение станции, спиной чувствуя взгляд неприятного казака, и досадуя от того на себя. Сотник глазами следил за ним, пока тот не скрылся за дверью, а потом вернулся к разговору, но теперь отвечал смотрителю скупо и, казалось, ушел в себя. Распрощавшись со смотрителем, казаки вскочили в седла и поехали в степь, к лагерю. - Чтой-то ты, Ваня, задумчив стал, аль случилось что? – мягко спросил хорунжий. Иван Кречетов, сотник Кубанского полка Кавказского линейного казачьего войска, известный на Кубани и за Кубанью как Кречет, посмотрел на друга. Федя Терехов, друг единственный, кунак, мало что брат – от него не украться, не спрятать тяжкую думу. - Разбередил душу тот офицерик на станции, Григорьев. – Кречет сплюнул в дорожную пыль. – Григорьевыми-то и наши баре звались. - Может, сродственник? - Навряд, у старого пса-барина детей не было, один жил. Кречет замолчал. И не хотел вспоминать, а пришлось. И житье крестьянское вспомнить, и конец того житья, и дале – кровь, кровь, кровь, зарево пожаров. И Марьюшку… Сотник сжал зубы, зарычал глухо. Сейчас всяк узнал бы в нем того Кречета, которым в аблазехских да шепсугских аулах пугали по слухам детишек немирные горцы. Федя подъехал вплотную, коснулся сапога теплый бок его Гнедка, приобнял. - Ну, Ваня, полно. Давай-ка лучше вперегонки! – задорно улыбнулся Терехов. Сказал он так, только чтобы друга утешить. Кречетовскую Ведьму ни Гнедок, ни получше Гнедка обогнать бы не смогли, за нее Кречету пять сотен целковых серебром сулили, а люди понимающие дали бы и больше, да только Ведьму сотник сам вскормил и выездил, слушалась его как собачка, другого и не подпустила бы к себе. Дважды пытались свести, да только первый раз получил вор копытом в грудь, умер на месте (это еще повезло ему, у Кречета легко не ушел бы), а во второй цыгане накинули уж на Ведьму аркан, да та бросилась, повалила цыгана и зубами вырвала ему кусок щеки. По этой примете отыскал его потом Кречет. Исчез цыган, как в воду канул, а у Кречета и спросить побоялись, зная нрав его бешеный. Поскакали взапуски, сотник Ведьму придерживал поначалу, пропустил Федьку вперед, а потом дал волю кобыле, птицей полетела та. Эй-гей, хорошо в степи! Хорошо дать волю доброму коню, утешить сердце молодецкое! Даль, безбрежная даль кругом, и чудиться, что можно скакать без устали до самого края мира. Купол небесный высок и светел, подними голову – утонешь в прозрачной сини, узришь воинство ангельское, веселое, подзадоривающее удалого казака. Уж и тела своего не чуешь, слившись в скачке с конем, чуя только запахи трав степных в набегающем ветре. Откинься в седле – и выбьет из седла ветер, закружит, и поплывешь ты над степью в дурманящем запахе ее, возносясь все выше и выше… Скакали долго, после придержали коней, поехали шагом. До лагеря уж недалече было. Вымыла скачка думы темные у сотника, очистилась душа. Федя улыбался понимающе, радовался за друга. Лагерь стоял в балке, возле родничка малого. Казаки сидели у костра, готовили кулеш. Сотника встретили по чину, встали дружно. Кречета уважали неложно, многих он и выручал. Дремавший в теньке офицер тоже поднялся, подслеповато щуря глаза, подошел. Кречет отдал честь, спросил о здоровье. Офицер этот, ротмистр Мелешко, поехал с казаками для закупки лошадей. Знакомец (у Кречета везде знакомцы были, от Трабзона до Сибири) передал, что разорившийся воронежский помещик Гришаев распродавать будет свой завод, а завод добрый, в три сотни голов, знакомец же служил у Гришаева ключником и за магарыч брался помочь в покупке. Ахтырцы, прослышав о поездке Кречета, послали с ним Мелешко, зная кречетовы умения. Кречет не возражал – с ахтырцами вместе дрались с персиянами в тридцатом. По пути заезжали на ярмарки, на заводы, но там покупок не было. Торгаши, мигом углядев офицера с казенными да экономическими суммами, пытались всучить таких коней, что смех разбирал, и пашистых, и косолапых. Будь Мелешко один – купил бы, глаз неверен был у него. Один раз чуть не укупил коня с шулятной грыжей, чудак. Кречет же, сам зная коней, еще взял с собой старика-черноморца, Нечипорука, тот нюхом чуял всякий изъян в лошади, даже и продавцы который сами не знали. А на заводе купили три десятка лошадей, да ротмистр три. Ротмистр брал четырехлеток, а Кречет – двухлеток, хотел сам воспитать и выездить по-доброму. Добрый конь на Линии – жизни цена, редко меньше. Теперь гнали табунок домой. Ротмистр оценил помогу, не чванился, был ласков. Впрочем, с переведенными после мятежа в Кавказский корпус полками дело у линейных складывалось, хотя и многие офицеры нос воротили поначалу. Да и гребенцы те же не любили пришлых, особенно кто вольными хлебопашцами сел, слово-то «мужик» у них бранное было. А сейчас ничего, попривыкли. В беде заедино постоишь, по иному глядишь. - Мишка! Тащи живо бутыль! Мишка, юркий глазастый паренек, из армян, прибился к сотне еще под Анапой. Семью его вырезали тогда турки, сдуру сунулись те торговать, а башибузуки и рады. Принес бутыль из ручья, выпили. Кулеш был хорош, наварист, с дымком, с травами. Вечерело помалу, сытые казаки лежали, беседовали неспешно. После стали просить Нечипорука спеть. Голос хоть несильный у старика, а верный. На Линии полюбил Кречет протяжные, жалостливые песни украинские, их черноморцы пели. И то сказать – помотала жизнь, потерзала, отняла было без малого все – дом, семью, родных. Оставила только тело молодое, сильное, да ярость злую в душе. Кречету того поначалу и довольно было. Нечипорук завел песнь о гетмане Сагайдачном, ее Иван особо любил. Лег на спину сотник, руки за голову закинул, слушал, глядя на первые, неяркие еще звезды… Пригнав без потерь табунок домой, в станицу, Кречет отметился в полку и получил, по случаю мира, отпуск. Домой заехал только переночевать, а наутро собрался снова в дорогу. Хозяйства у Кречета почитай что не было. Тридцать десятин своих он сдавал вольнопоселенцам, оставив только малый виноградник да бахчу, за которыми ходил работник-балкарец, да был еще у него свой косяк лошадей. Жил сотник военной добычей, которую привозил изрядно, да еще когда и научился снова жизнь ту ценить. Так что теперь в одиночку (Федя остался в станице с семьей) отправился он к знакомому хуторянину, Игнатьичу, чей хутор стоял на Уруп-реке. Игнатьич был смолоду кантонистом, да сбежал, прибился к отряду Шила и вместе с ним воевал. А когда под Житомиром отряд Шила окружили гусары и вырезали почитай подчистую, Игнатьичу повезло, приняли за мертвого, а он отлежался, уполз и, схваченный после, сказался бродягой, пережив первые страшные дни, когда вешали всех подряд. А после, по указу, Игнатьич отправился на Линию, где и осел. В казачество он не стал записываться, был грузен для коня, сел вольным поселенцем на пятнадцати десятинах. Взял жену из местных, хозяйство завел. Подъезжали к хутору с опаской, в окрестностях шалили беселеневцы. Хутор у Игнатьича что крепость – обнесен крепким тыном (где еще и бревен столько достал!), дом снизу каменный, с дверцей малой, подпираемой изнутри камнем большим, горница деревянная. В горницу лесенка приставная ведет, в миг можно сбрость. Оконца узкие как бойницы. В доме запас пороху и пуль изрядный. Игнатьич Кречету обрадовался, сели пить чихирь. Вспомнили, как в прошлом годе впятером отбили у черкесов большую отару овец. Наезды такие были делом обычным – это у начальства то мир, то война, а у казаков да поселенцев всегда одно. И черкесы наезжают каждый год, и мы в долгу не остаемся. Только нам спервоначалу и деваться некуда было – пришли на Линию голые, у Кречета две семитки в кармане да ружьецо дрянное. Казна в первый год тоже обещала только, порохового жалованья и то не выпросишь! Только через черный труд да удаль воинскую поправились. - Ты, Иван Петрович, не надумал ли часом к немирным съездить, свитку добыть? – хитро посмотрел хозяин, красный, пузатый, пышноусый, веселый от чихиря. - Нет, рано. Осенью можно, да и то если похода не будет. - А шо, ожидают поход? Та не у нас ли? - В Дагестан, там снова размирье. Но это как наместник решит. - Наместник… - протянул Игнатьич. – А у наказного атамана своей головы чи ни? - Петр Семеныч недавно в атаманах, еще не поставил себя, да и поприжали его. Ермолов год как помер, а решают по-ермоловски, не смотрят. - Ну, поглядимо ще, як навоюют без Ермолова! Хоть и крутехонек был покойник, а дело крепко знал. – Игнатьич покачал головой. – А лучше всех был Алексей Данилович Бескровный, великого ума чоловик, и о казаках заботился як батька ридный. - Да, под Анапой я с ним дрался, оценил. Он и защищал нас, линейных, офицерам в обиду не давал, – сказал Кречет. В разговорах прошел весь день, а назавтра беда приспела. Игнатьич должен был ехать с соседскими хуторянами на покос (тут косили раньше), видно о том прознали черкесы и налетели, не чая встретить отпор. Соседний хутор, как позже выяснилось, вырезали подчистую, а ту осечка вышла. Прибежал малец Игнатьича: «Батько! Воры!», бабу да детишек в доме заперли, а сами схоронились во дворе. Первым через тын перемахнул молодой черкес, огляделся, свистнул остальным. Четверо черкесов с коней полезли через ограду, с одними шашками, ружья у седел оставили, первый стал отмыкать ворота. Тут и попались. Одному, старшему по виду, Игнатьич из дверей конюшни выпалил прямо в лицо, отвел стволом руку с кинжалом и прикладом пробил голову другому. Кречет схоронился за печью, выскочил с саблей в руке, заднего мягко резанул по шее, тот осел, сам схватился с двумя. Первый, оскалившись, рубанул шашкой, Кречет подставил саблю, перехватил левой, толкнул от себя и, крутанувшись, сильным взмахом отсек руку черкесу. Второй бросился бежать, птицей взлетел на тын, да тут ударил выстрел из дома, и он свалился с простреленной головой. Кречет добил раненого, вытер лезвие, отдышался. Выглянул сторожко за ворота, а там только топот угас – тот, кого черкесы с конями оставили, ускакал, да еще двух коней увел в поводу, собака. Из дома вышла чернявая смуглая Игнатьиха с ружьем в руках. - Вишь, наловчилась, рута моя, лучше казаков многих стреляет! – горделиво засмеялся Игнатьич, обнимая жену. – Режь барана, оскоромимся, коли такое дело. Приглядевшись, Игнатьич опознал в ворах махоевцев, с соседними беселеневцами-то у него был уговор. Забеспокоился о соседях. К ним он послал старшего, наказав таиться. Покуда заперли ворота, стали делить добычу. Кречету хозяин отдал всех трех оставшихся коней с седлами, наказав продать и передать долю, а также три шашки да два кинжала добрых. Себе оставил седельные сумки, три кинжала и два ружья. Найденные деньги поделили поровну, у старшего так две синеньких нашлось и пригоршня серебра. Пока ждали вестей, освежевали барана, зажарили на угольях. Тут прискакали с покоса соседи, с ружьями, здесь иначе и по нужде не ходили. Сели ужинать. Кречет разговорился, обмяк. В бою и в пиру он был собран, а после боя, знал это за собой, как-то добрел. И то сказать, сколький год в войнах, привычка. Вот и сейчас сотник без злобы поглядывал на сложенные у тына и прикрытые рогожей трупы, прикидывая, как бы дать знать родным, чтоб забрали и похоронили по своему обычаю. После ужина сел точить и заглаживать клинок, щербину тот сегодня получил. Кречет шашек местных, которые носили и казаки, и армейцы многие в корпусе, недолюбливал. Кованы хорошо, украшены богато, да толку мало. Рубануть на скаку раз и умчаться, или первым ударить. А парировать трудно шашкой – не достал ты, достанут тебя. И раны не всегда тяжелы, с протягом ударить простор нужен. А саблей своей драгунской Кречет разрубал черепа до бровей, отсекал руки, как сегодня. И кинжалам здешним не верил Кречет, видны, да неудобны. Верил своему засапожнику, который сам и выточил из обломка палаша. Лезвие всего в три вершка, не сломается в ране, рукоять костяная, зашершавленная, в руке не скользит. Многие верили, что удачлив сотник Кречет, а он сдуру в бой никогда не лез, заранее все думал, готов был. От Игнатьича Кречет поехал в Ставрополь, сбыл коней, а после в полк вернулся. Дома переоделся, узнал про Федьку. Тот был дома, спрашивал уже, вернулся ли сотник. Кречет послал девчонку-черкеску домашнюю, попросил баню истопить. В станице лучшая была у Терехова баня, рубил сам, любовно, липу издали привез для полка и шаек. Федька был из вологодских, там без бани доброй не жизнь. На Линию сам подался – был у отца пятый, кормились с трудом. Поначалу хотел землю взять, в казачество боязно было идти, но в двадцать восьмом, когда шли бои почитай по всей Линии и горцы, устрашенные числом пришлых, стремились перебить тех сколько можно, пришлось и ему за оружие взяться. В боях под Прочным Окопом попал он в десяток Кречета, а в походе на шапсугов спас ему Кречет жизнь. Федя не благодарил, не болтун был, но запомнил и стал искать случая вернуть должок. Кречет то заметил, но всерьез не принял, Федька тогда был казак плохонький. И верно, раз в бою бросился спасать, когда насели на Кречета трое верхами, да сам был ранен. Кречет его выходил и привязался к Терехову. Не чаял уж, думал - перегорела душа, а вот полюбил. Названными братьями стали. Дома у хорунжего все обрадовались Кречету. Татьяна, жена, пеняла, что долго не был, забыл. Жену себе Федя нашел под стать – высокая, стройная, русоволосая, глаза как озера синие, прозрачные. Чудно, отец с матерью чернявые, да вот сказалась порода, на Дон их род с Суздальщины перебрался. Сходили в баню, вволю попарились. Умеючи и летом баня на пользу идет. Федя все поддавал и поддавал, смеялся: «Жидковат нынче парок, не впрок!», Иван крепился сколь мог, но не выдержал, сбежал, обливался водой. Вернувшись в курень, сели за стол. Нынче был Петров день, так что стол был скоромный – шти с бараниной, печеный гусь. Хозяйка выставила штоф водки, настоянной на калганце. Кречет пригубил только, пил мало, боялся сорвать зло ненароком. Зато Федя, крякнув, приложился к штофу и разом выдул едва не осьмую, его и водка не брала. Иван, наморщив нос, весело и любовно смотрел на друга. Говорили о покосе, этот год должны быть добрые сена. Федя прикупил новую косу, рвался опробовать. Засиделись затемно. Наутро Кречет отправился прямиком к станичному атаману, рассказал о поездке, дал долю добычи на обчественные дела. Атаман, суровый и крепкий старик, отечески слушал, а после, зная что сам Кречет покосом не озабочен, свою долю сеном возьмет, а надо – прикупит, упросил съездить в соседнюю станицу по делу. Кречет взял с собой другого казака, Данилу Наречного, Федю не хотел отрывать от любимого дела. Поехали, дело с покосами стоило уладить быстро, да заодно в гости к знакомому гребенскому казаку заглянуть, тот давно уж звал. Казак этот, Петр Гуляев, у себя в Моздокском полку натворил чего-то, о чем сам говорил глухо, а по слухам – ударил шашкой соседа, заподозрив его в ухлестывании за своей женой. Не убил, но от греха подальше перевелся временно к линейным. Знал Петр крепко кузнечное дело и по всей Кубани коваля такого было поискать. Был он темен лицом, скуласт, узкоглаз, а сила в руках и плечах – медвежья. И сам, словно медведь – приветлив, ласков, а потом разом мог озвереть. В стычке одной с аблазехами, сойдясь в рукопашной, сломал Петр шашку о дорогую кольчугу богатого уорка, тот замахнулся в ответ, да уж Петр схватил его и сжал так, что сломал ребра, хлынула у врага кровь изо рта, а как разжал руки – тот мертвым упал. Сотника Кречета Гуляев встречал по чину, с почетом – у ворот, провел к высокому крыльцу. Дом себе и на новом месте поставил Петр по гребенскому обычаю, в полбревна спилом внутрь, с узорными наличниками, с коньком резным. Дом тот служил более для праздников и приема гостей, а жили семьей в саманной сакле. Летом-то на Линии поживи в деревянной избе в жару, а в сакле прохлада. Взглянув на дом, Кречет вздохнул тихо, свою избу вспомнив. Поставил за год до разора, одни угольки да печь остались. А изба какая была! Сосновая, звонкая, веселая, высокая – в двадцать венцов! Эх, да что говорить… На крыльце гостей встречали гуляевские – жена, статная дородная черноглазая красавица Фекла, да трое детишек, кланялись, благодарили за приезд. Старший сын, одиннадцати годов, Макар, ходил уж с кинжалом у пояса, и старался стать к гостям боком, похвастаться. Кречет, расцеловавшись с хозяйкой, кивнул ему как взрослому, Макар от радости зарделся. Прошли в избу. Иван и Данила первым делом повернулись налево, к красному углу, где висели иконы и складни медные, перекрестились. Среди икон богаче прочих был убран черный от старости образ, которым Гуляевы дорожили пуще всего. Образ тот, по преданию, привез с собой гуляевский пращур, лихой ушкуйник новгородский, в незапамятные времена. Шалила ватага на Волге, шалила на Тереке, брали добычу. А после раз увидал с ушкуя парень девицу красоты неписанной, взял долю свою, с товарищами простился, да и женился на Тереке-реке, осел. С той поры род Гуляевых и идет. Да, велика Русь-матушка, широко расселились дети ее! Хоть переняли от местных одежду, оружие, навык лихой праздничной джигитовки, а все одно – строят бревенчатые терема для души, верят в домового да лешего, берегут прадедовские складни, с которыми те жили и помирали. Сели по лавкам за стол, стали трапезничать. Хозяева угощали знатно, а лучше всего была тройная уха, секретом которой Фекла гордилась и переняла от бабки. Хозяйка еще и прощения просила притворно, что беден-де рыбой стол, Кубань-река не Терек, уловы не те. Ели и пили неспешно, беседу вели чинную. После обеда прошли в кунацкую, и тут уж заговорили открыто. Хозяин жаловался, что пришли вести дурные из прежней его станицы. Дескать, его родной участок – заимку да покос, этим летом по небрежению потравили, а тот казак, что их наймовал, в бою с чеченами ранен, вот пригляда и нет. Работник-ногаец у него стар, жена болеет, а казаки гребенские и здоровыми мало за землей смотрят. Продавать же участок жалко, прадедово наследие, и выгоды нет. А тут в станице тоже неладно – выбрали на сходе атамана, Лепешина, казака степенного и разумного, да атаман раздела чудит, не утверждает, зуб на Лепешина у него, что-ли. - Ты вот что скажи мне, Петр Григорьич, - проговорил Кречет, постукивая рукоятью кинжала по столу, - Что у вас сход решил по сенокосам? Уступите аль нет? - Да жмуться казаки, Иван Петрович! – Гуляев руками развел. - Шутка ли – покосы. Покос дорог, вдруг самим сенов не хватит порой? - У вас в станице покосов и так хоть отбавляй, на сторону сдаете, - твердо ответил Кречет, - Армянам вот три года сдавали. А нам пришлось тот год даже коней кормить соломой с сеном наполовину, а не на треть, как надо. - Так вы и добычу взяли тот год добрую, овсы покупали. - Покупали овсы, самим все не вырастить, а и покупка плохая шла. Казна покупает овес не глядя, и нам так продавали. Избаловали «сковородия» торгашей. Положено в четверти шесть пудов овса, а там пять с третью разве. – Кречет раздраженно пристукнул ногой. - Не договоримся о покосах, помоги от нас и не ждите уж. - Да что ты, Иван Петрович! – Гуляев руки к сердцу приложил. – Сход и не против, вам только с атаманом потолковать, сговориться, не поехал еще на покос атаман. - Ну, пошли к атаману. У атамана сидели до вечера, спорили до ругани, всяк на себя тянул. Наконец, сговорились, ударили по рукам. И то помогло, что Кречет зимой выручил анисимовских. Перешел покос к станице Светлой. Пока обмывали сделку, уж и ночь подступила. Переночевали у Гуляева, в горнице, а поутру Кречет домой засобирался, хоть и уговаривал Петр остаться. Не сиделось Ивану на месте, легок был на подъем. Да надо было сообщить атаману о деле и сразу резать жеребья на новом покосе. Старик обрадовался, поблагодарил, да новое дело дал. Надо было съездить к черноморцам, сговориться о возможном походе за Кубань. Кречет выехал наутро с Митяем да взял с собой еще казака одного. Иванко был с Полтавщины, мог помочь в разговоре. Кречет мову хохляцкую поминал, а говорил плохо. Среди черноморцев по-русски не все знают, даже и балачку не все. Ехали втроем берегом Кубани. Эх, хороша Кубань-река! Вроде и невелика, а привольна, берега пригожи. Крепко сели люди русские по Кубани, двинулись и за Кубань, на теплые богатые земли. Пройдут годы – садом райским станет Кубань, мирно и ладно будет идти на ней жизнь, за то и воюем, живота не щадя. - Прэвосходителство, не сомневайся, бери шашку! – Мастер-черкес приложил руки к сердцу, заглядывая в глаза Григорьеву. – Ай, добрая шашка, ай добрая! Стал кумыкская, любую калчугу разрубит, человека развалыт как сыр пополам! Такую шашку князь в калыме даст! У мастера Пишува лучшее оружие на всем Тереке, пусть Аллах меня проклянет, если я лгу! Шашка и впрямь была хороша, украшена чернью и тончайшей гравировкой. Но Григорьев уже купил себе и шашку, и кинжал, и пару черкесских пистолей, так что приценивался к оружию просто от скуки. Екатеринодар за две недели успел ему до смерти надоесть. Городишко был шумен, неопрятен, полон казаков, черкесов и прочих горцев, не всякий раз в нем можно было услышать и русскую речь. Кивнув небрежно мастеру, Григорьев вышел из лавки и неспешно двинулся по главной улице, пыльной и убогой, словно в насмешку прозванной аборигенами Красной. Николай Александрович горько жалел, что поспешил остаться в Екатеринодаре, а не отправился сразу в Пятигорск, где ныне был Наместник. Прельстил его на это Привалов, рассказавший, что вскоре ожидается очередное дело с шапсугами, в котором можно поучаствовать. Григорьев рассчитывал отличиться сразу, а после отправиться в Тифлис или на воды, где имелось хоть какое-то общество. Но шапсуги, крепко битые в двадцать восьмом и тридцатом, сидели пока тихо. Атаман Черноморского войска принял гвардии поручика сразу по приезде, но обещать ничего не мог, заверив только, что Григорьев будет прикомандирован к первой же военной экспедиции. Николай Александрович успел осмотреть крепость, арсенал, батарею, побродил на меновом дворе, съездил на охоту, поволочился слегка за сестрой здешнего полицмейстера, милой маленькой девицей в прюнелевых башмачках, а теперь страшно скучал. По приезде, купив оружие, он также справил себе черкеску с газырями, папаху и воображал себя прямо немирным горцем, желая кинуться в круговерть битвы, но постылая действительность разбила воинственные мечты. Пройдя дворами, Григорьев вернулся на квартиру, которую снимал у молчаливого толстого татарина, и крикнул слугу. Прибежал заспанный слуга не сразу, отчего получил оплеуху. - Ежишка, мерзавец, совсем распустился, пороть тебя надо! Неси обед, да поживее. – распорядился Николай Александрович. Слугу, по примеру многих гвардейцев, завел себе из поляков, такое было в моде. Сам поход двадцать шестого года он вспоминать не любил, отличиться не удалось. Под Краковом, в самом жарком для гвардии деле, когда пал Милорадович, а награды после просто сыпались дождем, его свалила жесточайшая инфлюэнца, так что гвардии корнет получил только Анну, даже производство в следующий чин состоялось уже в Петербурге. А слуга, Ежи Лечицкий, оказался ленив и глуп, да еще спесив, словно шляхтич. Побои и брань от дворянина, «пана», он переносил безропотно, как нечто само собой разумеющееся, но работать не желал и вообще словно не представлял себе, что может быть на свете какая-то там работа. Впрочем, был он весьма благообразен, так что Николай Александрович держал его более для виду. Слуга подал обед, ухитрившись залезть рукавом в тарелку, потом встал за стулом, по польскому обычаю. Григорьев отобедал, набил себе трубку (Ежишке, по горькому опыту, он это сложнейшее дело не доверял), и приготовился скучать до наступления ночи. - Так, пан… - Чего тебе? - До пана было письмо. - Какое письмо? - Кепско памятую, от пани… - Давай сюда, болван. Письмо было от Веры, московской кузины Григорьева. Зимой она приезжала в Петербург, где они очень сдружились. Вера была второй год замужем за штабс-капитаном Кудрявцевым, увлеченным, хоть и бесталанным поэтом, так что заботы о псковском имении мужа легли на ее плечи. Вначале шли рассказы о знакомых, провинциальные московские сплетни, а после - горькие жалобы. Вера писала, что глухие слухи о стеснении крепости, которые ходили по столице уже год, кажется, оборачивались правдой. И те вольности, которые получали пока казенные и государственные крестьяне, могут распространить и на помещичьих. Уже сейчас богатые ...

Пух: ... мужики могли выкупаться на волю при посредничестве казны или получив щедро раздаваемое почетное гражданство, а теперь решено вроде бы давать вольную и просто состоятельным мужикам из выморочных имений. Имений же таких много, а еще почитай каждое имение состоит в опеке, что же будет? Говорят, Государь хочет сделать из крепости полной только поземельную, а это разорение. Земля в имении дурна, с земли никак не прожить, живут же оброком, который мужики Верхнего Плеса, известные плотники, приносят кто десять, кто двадцать, а кто и сто рублей. Теперь же тех, кто работает в казенном подряде, запрещено силой возвращать в деревню, а если бы не угроза отобрать у семьи надел, те и платить бы перестали. Григорьев раздраженно отложил письмо. Новой высочайшей политики он не понимал и не принимал. Как будто мало того, что озверевшая чернь на юге громила родовые гнезда, разоряла своих благодетелей. Вместо того, чтобы забрать излишние вольности и железной рукой воинских команд стиснуть мужичье, ему высочайше дают все новые послабления! Неужели правда, что южный мятеж разуверил Государя Николая Павловича в верности дворянства? Но ведь Пестель и Муравьев были исключением! Барон Фредерикс своей рукой застрелил Бестужева, когда тот пытался поднять москвичей, Милорадович не колеблясь арестовал Оболенского, и два десятка офицеров, позже повешенных, с Паскевичем на Киев шло вольнопределяющимися две тысячи дворян! Николай Александрович вскочил и стал мерять шагами комнату. Будущее виделось ему исключительно в мрачном свете. Он твердо решил, что если завтра же ничего не выйдет с рейдом, отправиться прямо в Пятигорск

KOMO: напоминает продолжение " первый год республики"


Bastion: Пух пишет: Карьера его не задалась, так как он дважды был разжалован в солдаты за дела чести. И все-таки стал полковником... Сомнительно... Был прототип? Пух пишет: Григорьеву пришлось ответить – казак был в чине поручика, а второй, видный – подпоручика. Казаки - "поручики"? (чего там со званиями на тот момент было?)

Bastion: KOMO пишет: у Кречета две семитки Эээээ.... Вы уточняли когда слово "семитка" появилось?

Bastion: Пух пишет: Зато Федя, крякнув, приложился к штофу и разом выдул едва не осьмую, его и водка не брала. Чего, из горла пил? И осьмая это сколько? (Четверть, = 2,099, гектолитра.-)

Пух: KOMO пишет: напоминает продолжение " первый год республики" Ну, не знаю. Декабристов на юге задавят быстро, это не проблема. Проблема - в параллельном мятеже поляков и последующих волнениях крепостных. Вот из этой проблемы и вырастает дальнейшее развитие. Идеология которого, скажу сразу, напоминает Мир Николая-лицеиста. Я тоже считаю правление Николая Павловича временем упущенных возможностей. Bastion пишет: И все-таки стал полковником... Получил по выходе в отставку, изувеченный. Такая практика была. Читал об офицере, которого разжаловали трижды. Погиб на Кавказе штаб-капитаном. Пострадавшие за "дело чести" из гвардейских были на особом положении - их обычно откровенно вытягивали. Bastion пишет: Казаки - "поручики"? (чего там со званиями на тот момент было?) Вы наблюдательны, но и я не лопух! Все продуманно. В рассказе упомянуты настоящие звания - Кречет сотник, Терехов хорунжий. Но Григорьев-то откуда это знает, он дитя столицы, поэтому воспринимает звания казаков привычно, по-армейски. Bastion пишет: Вы уточняли когда слово "семитка" появилось? На тот момент - приблизительно 1832-33 гг. оно как раз и было. Ведь реформа, убравшая курс в 3,5 прошла в 1838 г. До этого двухкопеечная стоила как раз семь, отсюда - "семитка". Bastion пишет: Чего, из горла пил? Э-э-э, почему нет? Вроде было. Bastion пишет: И осьмая это сколько? (Четверть, = 2,099, гектолитра.-) "Осьмая" - это просторечное "восьмая". Часть. Штоф это 1,23 литра. Так что выдул Федя разом немало, но ничего сверхестественного.

Bastion: Пух пишет: До этого двухкопеечная стоила как раз семь, отсюда - "семитка". Гммм... Понимаете какая штука... Есть подозрение что слова "семитка, семак" - как раз и появились в следствии реформы. Во всяком случае у Даля: "Семитка, смол. пск. 2 коп. срб.". Я почему так интересуюсь у меня есть монета в 1 коп. 1829 года и я как-то пытался разобраться что и как называлось. Курс-то в ассигнациях плавал, а по реформе был зафиксирован как раз на уровне 3.5

Пух: Bastion пишет: Есть подозрение что слова "семитка, семак" - как раз и появились в следствии реформы. Во всяком случае у Даля: "Семитка, смол. пск. 2 коп. срб.". Лично я как-то встречал слово "семитка" в источнике на начало 30-х. Но за полную достоверность не поручусь. Ладно, будем искать.

Pasha: Рассказ ничего, почему-то напоминает Тургенева. Другое дело, что в данном периоде истории я совершенно не силён, а потому и оценить как следует не могу. Не сразу понятно, что это АИ, но оно и хорошо. "Семитка" -- а не "семишник"(с)"Детство" Горького? Есть орфографические ашипки, но это мелочь.

ле-СНИК: Пух пишет: Рассказ ничего, почему-то напоминает Тургенева. Рассказ действительно написан языком золотого века русской литературы, читается легко... Ждем продолжения.

Пух: Pasha пишет: "Семитка" -- а не "семишник"(с)"Детство" Горького? Вот "семишник" - это точно позднейшее слово. А за комментарий искреннее спасибо! ле-СНИК пишет: Рассказ действительно написан языком золотого века русской литературы Спасибо, конечно, но вынужден протестовать - с таким языком, а конкретно я назвал бы великого Лескова, у меня никакого сравнения нет, много слабее.

марик: Bastion пишет: Казаки - "поручики"? Автор хитрый, он потом казачьи чины указал. Ага, увидел, что об этом сказано. Если про южное общество, то рассказа мало будет. А про Милорадовича приходилось читать что он вполне в курсе заговора был и тянул одеяло на Константина. А тут так сразу перековался

Нико Лаич: Пух пишет: Июнь 183… года... ...Государь собирался на закладку Курской железной дороги, поэтому решил дело сразу. Привет, привет! Хочу подробностей!!! Ведь в РИ первая железная дорога - Царкосельская была открыта только в 1836 году! А на следующей - Николаевской паровозное движение, сначала служебное, а потом и для публики, началось только в 1846 г. от Петербурга до Колпина и на соединительной ветви к Александровскому заводу на Неве. Где развилка? Пух пишет: Карьера его не задалась, так как он дважды был разжалован в солдаты за дела чести. Под Иеной ему раздробило пулей бедро, и он вышел в отставку в чине полковника. Как так не задалась? Несмотря на два "залета" дослужился до полковника. Пух пишет: Bastion пишет: "Казаки - "поручики"? (чего там со званиями на тот момент было?)" --------------------- Вы наблюдательны, но и я не лопух! Все продуманно. В рассказе упомянуты настоящие звания - Кречет сотник, Терехов хорунжий. Но Григорьев-то откуда это знает, он дитя столицы, поэтому воспринимает звания казаков привычно, по-армейски. С чего бы так? Если бы от только что поступил на военную службу, другое дело, объяснение прокатило бы. Лучше исправьте. Общее впечатление (мнение сугубо субъективное ): Произведение читается тяжеловато, так как перенасыщено микроскопическими подробностями, непонятно для чего впихнутых в текст. Несмотря на изобилие этих подробностей уверенности в достоверности исторической картинки не возникает, напротив, появляется легкое подозрение, что" смешались в кучиу люди, кони". Григорьев получился каким-то "картонным"... и не военным... Кречетов выписан лучше, но однабоко, с этаким "коммерческим" уклоном... Вообще я сомневаюсь, что такой пришлый из крепостных смог бы в казаках дослужиться до сотника, тем более за такой короткий срок.



полная версия страницы